— Я имею честь говорить с господином цензором Срединовичем?
— Имеете честь! Верно, опять с рукописью?
— Да, но с самою маленькою…
— С маленькою или большою — не в этом дело. Извольте обратиться по принадлежности в цензурный комитет.
— Но в типографии меня обнадежили, что вы будете столь милостивы…
— В типографии! В какой типографии? Уж не Плюшара ли?
— Именно Плюшара.
— Так я и знал! Вечно та же история! Они меня изведут… Надо положить этому предел!
— Но мне, господин цензор, уверяю вас, ужасно к спеху, и потому только я осмелился…
— Всем господам авторам одинаково к спеху!
— Но иному, согласитесь, все же может быть спешнее? Ваше превосходительство! У вас, верно, есть тоже матушка?
Цензор с недоумением уставился на вопрошающего.
— Что-о-о?
— Матушка у вас ведь есть?
— Странный вопрос! У кого же ее нет?
— Но жива еще, надеюсь? Живет даже, может быть, с вами?
— Хоть бы и так; однако…
— Дай Бог ей долгого веку! Вы ее, конечно, любите, почитаете тоже, как подобает примерному сыну?
— Но, милостивый государь! — нетерпеливо перебил цензор. — Я решительно не понимаю…
— Сейчас поймете, ваше превосходительство, сию минуту! Поймете святые чувства, одушевляющие такого же сына. У меня тоже есть мать, отца — увы — я лишился еще четыре года назад, и я у нее одна надежда и опора. До сих пор, до окончания мною учебного курса, она имела от меня одни заботы; теперь я оперился и хотел бы представить ей в том наглядное доказательство, хотел бы показать, что могу обратить на себя внимание тысячи образованных людей, подобно… не говорю Пушкину, а все же…
Мрачные черты цензора осветились, как мимолетным лучом, снисходительной усмешкой.
— Лавры Мильтиада не дают спать Фемистоклу! — проговорил он. — Вы еще нигде не печатались?
— Как же: в журналах… но пока без подписи.
— Зачем же без подписи? Одни искусственные цветы дождя боятся. Верно, стишки?
— Да. И это вот у меня тоже стихотворная поэма.
— Так, так. Нет, кажется, на свете грамотного юноши, который не садился бы раз на Пегаса. Но из сотни этаких всадников один разве усидит в седле. Впрочем, если журналы действительно не отказывались вас печатать, то кое-какие задатки у вас, пожалуй, есть. Так и быть, сделаю для вас исключение. Рукопись с вами?
Гоголь подал рукопись и рассыпался в благодарностях.
— Хорошо, хорошо. А адрес ваш здесь показан?
— Да… то есть на обороте вот показано, у кого обо мне можно навести справку.
Цензор прочел написанное на обороте: «Об авторе справиться у Николая Васильевича Гоголя, по Столярному переулку, близ Большой Мещанской, в доме Иохима».
— Но нам нужен ваш собственный адрес. Вас зовут, я вижу, Аловым?
Гоголь покраснел и замялся.
— Н-нет… это псевдоним.
— Что ж, свое имя вам слишком дорого для этих стихов, или стихи эти слишком хороши для вашего имени? Я надеюсь, что вы не скрываетесь от полиции?
Гоголь принужденно рассмеялся.
— О нет! Я готов назваться вам, если без того нельзя, но только вам одним. Меня зовут… Гоголем.
— Николаем Васильевичем?
— Николаем Васильевичем. Цензор опять улыбнулся.
— У вас же, значит, о вас и справиться? Улыбнулся и Гоголь.
— У меня: чего уж вернее? Так когда разрешите зайти?
— Зайдите в конце той недели.
— Ой, как долго! Ведь тетрадочка совсем, посмотрите, тоненькая, да еще стихами… нельзя ли завтра или хоть послезавтра?
— Так скоро не обещаюсь…
— Ну, так дня через три? Будьте великодушны! Вам даже прямой расчет: скорее развяжетесь с надоедливым человеком.
— Хорошо; но вперед говорю: не отвечаю.
— И за то несказанно благодарен! Но у меня к вашему превосходительству еще одна просьбица, маленькая, малюсенькая, ничуть для вас не обременительная.
— Что еще там? — с прежнею резкостью проворчал цензор, снова нахмурясь.
— Будьте добры передать вашей досточтимой матушке заочный поклон от неизвестного ей юноши, который имеет вдали, в глухой провинции, столь же любимую матушку, денно и нощно воссылающую также молитвы к Всевышнему о здоровье своего первенца.
Цензор зорко заглянул в глаза молодого провинциала: что он, издевается, что ли? Но выражение лица юноши было так простосердечно, что складки на лбу цензора сгладились, и он протянул наивному провинциалу руку.
— Передам, извольте. Вы, верно, малоросс?
— Малоросс.
— По всему видно. Сюжет у вас тоже из малороссийского быта?
— Нет, из немецкого.
— Что такое? Вы, может быть, побывали уже в Германии?
— Нет еще, но собирался…
— И изучили немцев по книгам? Этого мало, слишком мало. Удивляюсь я вам, право! Когда у вас под рукой такой богатый, нетронутый источник, как Малороссия с ее своеобразными обычаями, поверьями; только бы черпать… Впрочем, навязывать автору сюжеты не следует; пишите о том, что вам Бог на душу положит. До свиданья.
Что значит иной раз случайно брошенная, но плодотворная мысль! На доброй почве она, как семя, может взойти пышным колосом, а там, год-другой, глядь, засеется от него и целая нива. Брошенная цензором мысль пала на такую добрую почву.
«И в самом деле ведь, — рассуждал про себя по пути домой Гоголь, — чем немцы взяли перед хохлами? Клецками, что ли, и пивом? А где у них наши бесподобные „вареныки-побиденыки“, где малороссийское сало, которое во рту так и тает, что помадная конфетка, но в котором они, дурни, даже вкуса не смыслят? А наливки вишневые, черносмородинные, сливовые, персиковые и черт знает еще какие? А парубки и дивчины с их звонкими песнями и раскатистым смехом, с их играми и колядками? А казацкая старина и всякая народная чертовщина? А степь раздольная, неоглядная, украинская лунная ночь, дивно-серебристая, теплая и мягкая, сказочно-волшебная?..»