— Молчи! — тихо буркнул тот и как-то особенно добродушно и приветливо заглянул снизу в строгое лицо квартирной хозяйки. — А знаете ли, почтеннейшая Амалия Карловна, чем более я этак всматриваюсь в ваши черты, тем более они мне кажутся знакомыми и даже родственными. Посмотри-ка, Александр, ведь ни дать ни взять тетушка Пульхерия Трофимовна?
— И то правда, — согласился Данилевский, с трудом подавляя усмешку: хотя у Амалии Карловны, благодаря легкому пушку над верхнею губою, и можно было при желании найти отдаленное сходство с некоей Пульхерией Трофимовной, пожилой барыней-помещицей, которую они оба встречали когда-то в деревне, но Пульхерия Трофимовна ни в какой степени родства не приходилась тетушкою ни Гоголю, ни Данилевскому, и особенной привлекательности в ней до тех пор никто еще не находил.
— Только Амалия Карловна, понятное дело, куда красивее, да и лет на двадцать моложе, — продолжал Гоголь. — Простите за нескромный вопрос: ведь вам не более тридцати?
Улыбка удовольствия раздвинула сжатые губы Амалии Карловны.
— Ну да! У меня уже сын — такой же большой, как вы.
— Вы шутите? Это просто невероятно, непостижимо! Но сын у вас, верно, не свой, а мужнин?
— Нет, свой.
— Удивительно! Ganz wunderbar! Так как же нам быть-то, meine liebe Madam? Сто рублей нам, право, не по карману. Сердце у вас, я знаю, предобренькое. Лицо ваше не станет обманывать! Уступите, ну, ради сына?
Просил молодой человек так умильно, глядел на нее такими маслянистыми глазами (благодаря отчасти и насморку)… Амалия Карловна минутку, видимо, колебалась, однако выдержала характер.
— Извините, господа, но комнаты у меня никогда не ходили дешевле.
Гоголь тяжело вздохнул и с чувством начал сморкаться.
— И изволь-ка теперь, простуженный, искать себе по городу другого пристанища! Ну, что же делать?! Was thun?! Но на прощанье, мадам, вы не откажете мне в последней милости — в сале от вашей свечки для моего несчастного носа?
В последней милости мадам не отказала. Гоголь был, казалось, искренне тронут.
— И жилось бы нам у вас, как у Христа за пазухой… Ну, да не задалось! Прощенья просим, Hebe, gute Madam, за беспокойство. Идем, Александр.
— Warten Sie! — остановила их в дверях хозяйка. — Двадцать рублей я, так и быть, сбавлю.
— Что я говорил? Сердце у вас все-таки ангельское! Я уверен, что еще десяточек спустите.
— О нет! Восемьдесят рублей в месяц — дешевле никак нельзя. И только потому, что хорошие, вижу, господа…
Друзья украдкой переглянулись. «Больше не сбавит», — прочли они в глазах друг друга.
— Но тюфяки-то на одну ночь у вас найдутся?
— Может быть, и охапка дров и самовар! — добавил Данилевский. — Комнаты эти как будто не топлены, даже пар изо рта идет.
Нашлись и тюфяки, и дрова, и самовар. Тем не менее, или, может быть, вследствие именно внезапного перехода от холода к теплу за горячим стаканом чая насморк у Гоголя так усилился, что Яким должен был достать из чемодана пачку свежих платков.
Хлопотавшая около самовара Амалия Карловна с возрастающим участием поглядывала на нового жильца.
— У меня есть от насморка одно симпатическое средство, — сказала она. — Надо взять бумажку, написать: «Я дарю вам мой насморк» и бросить на улице.
— А кто поднимет, тот и будет с подарком? Пресимпатичное средство! Сейчас испробуем. Карандаш и бумажка у меня найдутся, нет только конверта…
— А конверт я вам дам от себя, — подхватила хозяйка.
— Ну, как есть тетушка! Что я говорил, Александр? Хорошо тому жить, кому тетушка ворожит.
Симпатическое средство почтенной Амалии Карловны на этот раз, однако, не оказало своего целебного действия. Когда Гоголь на следующее утро протер глаза, то многократно расчихался: насморк его был еще в полном расцвете; когда же он взглянул на себя в дорожное складное зеркальце, то даже плюнул:
— Тьфу! И глядеть непристойно.
Тут оказалось, что Данилевский не только уже встал и напился чаю, но и из дому отлучился — закупить в Апраксином рынке мебель и постельные принадлежности.
— А оттуда ведь, злодей, бьюсь об заклад, завернет еще на Невский! Господи, Господи! А я сиднем сиди, — убивался Гоголь. — Смотри-ка, Яким: никак снег идет?
— Идет, — подтвердил Яким, — еще с вечера пошел, как я письмо с насморком относил.
— Так, верно, потеплело! Подай-ка мне новый фрак.
— Да куды вы, паночку? Ще пуще занедужаете.
— Не могу я сидеть в четырех стенах и киснуть, когда знаю, что здесь же, в Петербурге, живет мой лучший друг — Высоцкий, с которым я не виделся целую вечность — два года слишком.
— Так я бы съездил за ним…
— Нет, нет, я хочу застать его врасплох; да, кроме того, мне надо еще к одному важному господину с поклоном.
Напрасно отговарили его и Яким и хозяйка, которая, по-видимому, все еще не теряла надежды, что ее хваленое средство в конце концов оправдает свою славу.
— Не надейтесь, мадам, я уж такой неудачник, — сказал Гоголь, — письмо, верно, снегом замело, и никто его не поднял. А вот кабы у вас нашлась пудра, чтобы мало-мальски облагообразить мое нюхало…
Пудры косметической у мадам не нашлось, но назначение ее с успехом исполнила домашняя пудра — картофельная мука, небольшой запасец которой заботливая немка завернула еще ему в бумажку на дорогу.
И сидит он опять в санях и едет к Высоцкому. Извозчик попался ему из жалких «ванек»; малорослая деревенская лошаденка, лохматая и пегая, смахивавшая более на корову, чем на коня, плелась мелкою рысцой.