Одоевский умолк, и на несколько мгновений вокруг воцарилось молчание.
— В альбоме там я нашел также ваш автограф, Иван Андреевич, — заговорил он снова, — посвященную государыне-солнышку басню «Василек»:
В глуши расцветший Василек
Вдруг захирел, завял почти до половины
И, голову склоня на стебелек,
Уныло ждал своей кончины…
— Ну, теперь-то стебелек, пожалуй, не обломится, — заметил князь Вяземский, и лежавшее на всех присутствующих грустное очарование как рукой сняло: все весело оглянулись на старика-баснописца, тучный стан которого недаром заслужил ему от Карамзиной (вдовы историографа) прозвище Слон.
Сам Крылов не повернул даже головы на толстой короткой шее, как бы опасаясь нарушить найденное раз в кресле удобное положение, и только сверху покосился на большой бриллиантовый перстень, пожалованный ему императрицею Марией Федоровной и ярко сверкавший теперь на его жирной руке, покоившейся на ручке кресла.
— Смейтесь, смейтесь! — проворчал он. — Какое вам еще доказательство волшебной силы солнца, коли василек оно обратило в слона?
— На бивни которого не дай Бог попасть! — досказал Пушкин. — А что, Иван Андреевич, прочитали бы вы нам которую-нибудь из ваших басен?
— Не умею я читать…
— Вы-то не умеете? Как сейчас помню: у Олениных играли в фанты; вам вышел фант — прочитать басню. Усадили вас на средину залы, и стали вы читать басню: «Осел и Мужик», — да как этак многозначительно огляделись:
Осел был самых честных правил! —
мы все, обступившие вас, так и покатились со смеху. Самому Крылову, должно быть, припомнилось описанное чтение, потому что он чуть-чуть усмехнулся и вздохнул:
— Да, бывало, бывало!
— Не только бывало, но можно сказать, — бывывало, — поправил Пушкин.
— Можно сказать даже «бывывывало», — подхватил Вяземский.
— Можно-то можно, — с самым серьезным видом согласился Крылов, — да только этого и трезвому не выговорить.
Пушкин залился таким звонким, заразительным хохотом, что никто не мог устоять, — никто, кроме одного старика Воейкова: безобразный, желтый, изможденный, он угрюмо сидел поодаль от всех в углу и недоброжелательно исподлобья озирал смеющихся.
— Все басни Ивана Андреевича я готов отдать за одну, — проговорил он, — про общего нашего друга-приятеля — змею подколодную.
— Это про Булгарина? — тихонько спросил Гоголь сидевшего около него Плетнева.
— А то про кого же? — отозвался Плетнев. — Вы знаете ведь басню «Крестьянин и Змея?»
— Господь уж с ним! — миролюбиво вступился Жуковский. — Ты сам, Александр Федорович, усадил его в Желтый Дом, ну, и пускай сидит себе там.
— Да ведь и тебе, Василий Андреевич, отведен там особый покой, — сказал Пушкин. — Так не лучше ли всех вас оттуда временно выпустить — на людей поглядеть и себя показать? Александр Федорович! Покажите-ка нам, право, опять всех ваших постояльцев.
К просьбе Пушкина присоединились и другие. Сделавшись предметом общего внимания, старый свето-ненавистник приосанился и с язвительной усмешкой сказал наизусть целый ряд куплетов из своей бесконечно длинной сатиры «Дом сумасшедших». Гоголь слышал ее в первый раз и потому заслушался уже с самого вступления автора в «Желтый дом».
Вечерком, простившись с вами,
В уголку сидел один
И Кутузова стихами
Я растапливал камин;
Подбавлял из Глинки сору,
И твоих, о, Мерзляков,
Из Омира по сю пору
Недочитанных стихов!
Дым от смеси этой едкой
Нос мне сажей закоптил,
Но, в награду, крепко-крепко
И приятно усыпил!
Снилось мне, что в Петрограде,
Чрез Обухов мост пешком
Перешед, спешу к ограде
И вступаю в «Желтый дом».
Кого-кого желчный сатирик не усадил в свой «Желтый дом»! Когда в числе его жильцов оказался и Жуковский, Гоголь, вместе с другими, невольно взглянул на хозяина-поэта; но тот, как ни в чем не бывало, благодушно только улыбался. Из других помешанных наиболее заинтересовали Гоголя Свиньин, Греч и Бул-гарин.
В заключение сатиры, автор готов был бежать без оглядки из «Желтого дома», но смотритель дома удерживает его и читает ему указ:
Тот Воейков, что бранился,
С Гречем в подлый бой вступал,
Что с Булгариным возился
И себя тем замарал,
Должен быть, как сумасбродный,
Сам посажен в «Желтый дом».
Голову обрить сегодня
И тереть почаще льдом!
Хотя все присутствующие, за исключением одного лишь Гоголя, знали уже сатиру Воейкова, но, по-видимому, выслушали ее не без удовольствия и, вслед за Жуковским, довольно дружно захлопали в ладоши.
— А ты, мой Гнедко, чего надулся? Или обижен, что тебя тоже забыли? — заметил Жуковский Гнедичу, который едва ли не один из всех с явным неодобрением относился к хлестким стихам сатирика.
Как уже известно было Гоголю, Гнедич, подобно Крылову, служил библиотекарем в Императорской Публичной библиотеке, подобно ему, пользовался там казенной квартирой и жил бобылем. Видаясь изо дня в день, они, несмотря на разность лет, состояли в дружеских отношениях и должны бы были, кажется, невольно перенять один от другого некоторые привычки. Между тем трудно было встретить двух людей более противоположных. Крылов был олицетворением славянской стихийной натуры — простой, неряшливой и ленивой. Гнедич, напротив, был чопорный европеец, завивал волосы, одевался по моде и держал себя так, будто считал себя Адонисом, тогда как в действительности лицо его изрытое оспою, было нимало не привлекательно. Даже в горячем споре он сохранял свою величавость, самые простые вещи говорил как бы гекзаметрами и слегка в нос, точно по-французски, причем охотно также украшал свою речь французскими фразами, которые, впрочем, не всегда согласовались с правилами французской грамматики.